Были такие агенты и среди местных торговцев советской печатной продукцией. Дело распространения главного идеологического товара, книг, находилось в КГБ под особым контролем, и почти все представители книготорговых организаций за рубежом были офицерами политической разведки.
Таким был и мой приятель Б. Разумеется, он знал, кто из торговцев книгами осведомитель нашей контрразведки, и держал ухо востро. Никаких шпионских дел с ними Б., конечно, не вел.
Довольно часто один из них выезжал в Москву за очередной партией книг, встречаясь там и с работниками 2-го главка. Им он поставлял сведения о советской колонии в Токио. В один из дней из 2-го главка в 1-й, в разведку пришло сообщение особой важности о том, что Б. расшифрован. Некий сверхсекретный японский суперагент сообщил контрразведке, что Б. — советский разведчик!
— Тоже мне открытие сделали, идиоты! — смеясь, возмущался Б., вернувшись все-таки в Токио. — Да о том, что я из КГБ, все наше торгпредство знает, включая старшего дворника Хими-сан, главного резидента японской контрразведки!..
Этот Хими служил в нашем торгпредстве чуть ли не с самого первого дня после восстановления дипломатических отношений в 1956 году. Сотрудники торгпредства за эти десятилетия привыкли к нему, почитали за своего и даже нарекли Химиком.
— Химик, давай лопаты и метлы! — командовал парторг, спускаясь в дворницкую в день коммунистического субботника.
Химик выносил метлы во двор и с поклонами вручал митингующим. Никого из них не удивляло, что дворник свободно говорит по-русски. Зарплату ему выдавали исправно, зато полугодовые бонусы — положенные каждому японцу наградные деньги в пять-шесть окладов — торгпредовцы делили между собой. Но Химик не обижался: похоже, он получал жалованье еще в одном месте. Из своей дворницкой он постоянно звонил куда-то по телефону, и, когда к нему заходил торгпредский служащий, владеющий японским языком, Химик тотчас откладывал трубку, почтительно кланялся и более не произносил ни слова. На другом конце провода тоже терпеливо ждали…
Получив из контрразведки сигнал о расшифровке Б., разведка сразу все поняла и вступилась за честь мундира. Б таких случаях она всегда выгораживала своих работников, и во 2-й главк был послан лаконичный ответ о том, что донос ложный…
Если наш разведчик продолжал раздражать японцев по-прежнему, они переходили к более жестким мерам, выставляя за ним усиленную демонстративную слежку, которая всем видом своим и хмурыми взглядами давала понять: или сворачивай активность, или уезжай. Но этот прием, как правило, не срабатывал мы воспринимали это как очередную профилактическую меру, плановое усиление бдительности, которое через пару недель сойдет на нет. Ведь такой прием практиковался и у нас в КГБ!
И тогда следовало самое страшное: разоблачительная кампания в газетах, арест разведчика или его выдворение из страны. Все это бывало для нас как гром среди ясного неба: ведь о возможности такого исхода запрещалось говорить вслух. Это расценивалось как отсутствие должного патриотизма и очень напоминало весну 1941 года, когда тех советских граждан, кто допускал возможность войны с Германией, НКВД брал на учет и именовал «пораженцами». С началом войны «пораженцев» не только не простили, но, наоборот, всех арестовали и отправили в лагеря.
Примерно так же относилось начальство в резидентурах к тем из нас, кто спрашивал, как следует себя вести в случае ареста вражеской контрразведкой. Этот вопрос почему-то вызывал злобу.
«Так неужели в разведке не велась разъяснительная работа по этому вполне злободневному поводу?» — спросите вы.
Конечно велась, но только в одностороннем порядке и дозированно. Вешало начальство, а подчиненным полагалось внимать, и стоило разведчику задать какой-нибудь вопрос, как начальство начинало хмуриться и подозрительно поглядывать на непонятливого подчиненного и строить предположения о том, что этот самый подчиненный, скорее всего, однажды уже был арестован контрразведкой, но затем выпущен в обмен на предательство и сейчас вырабатывает линию поведения. А такие случаи и в самом деле бывали.
Я тоже задал однажды такой вопрос, начальник просто-таки изменился в лице и стал бормотать что-то о родине, которая, мол, меня никогда не выдаст, и о трусости, которая нашему разведчику не к лицу. А через неделю меня отозвали в Москву, якобы в отпуск, но все решили, что это не так: ведь даже заместитель резидента по научно-технической разведке не счел возможным со мной попрощаться.
В тяжелом настроении я ехал на встречу с родной страной, перебирая в памяти все возможные прегрешения, но об упомянутом выше разговоре даже не вспоминал, считая, что задавать начальству интересующий тебя вопрос естественно. Оказалось же, что причиной вызова послужил именно этот злополучный вопрос. Начальник тут же поведал о своих подозрениях резиденту, а тот шифрованной телеграммой сообщил в Москву, докладывая, что я «занервничал». Там было решено вызвать меня, провести проверочные беседы и по их итогам решить, стоит ли пускать назад в Токио.
Беседы, к счастью, оказались несложными.
— Вы занервничали? — спрашивали московские начальники, глядя на меня в упор.
— Нет! — твердо отвечал я, подтверждая это веселой улыбкой.
Поскольку каждый досрочный отзыв разведчика из-за границы требует от начальства письменных объяснений перед еще более высоким руководством и свидетельствует о кадровых промашках, было решено отпустить меня восвояси. Окрыленный, возвратился я в Токио, ставший мне за эти годы родным и близким. А когда через год меня и в самом деле задержала японская контрразведка, то о недавнем вызове в Москву никто и не вспоминал…
Впрочем, захваты и аресты наших разведчиков в Японии все же редки. Обычно местные власти в резкой форме приказывают уехать, а на следующий день поднимают в газетах шум: «О, ужас! Шпиону удалось бежать!..»
В газетах появлялись фотографии разведчика, взятые, как правило, из его регистрационного дела в японском министерстве иностранных дел. Документальные же кадры шпионской деятельности обнародовались крайне редко, чтобы не давать нашей разведке повода для самоусовершенствования.
Ей, впрочем, было не до того. Начальники сидели в резидентуре с мрачными и перекошенными лицами и в ужасе ждали новых разоблачений. От просьбы дать интервью они с раздражением отмахивались. Иногда, впрочем, наоборот, собирали в посольском клубе особо доверенных наших журналистов и инструктировали их:
— Объясните иностранцам, что никакого шпионажа, конечно, нет и не может быть. Это грубая провокация. Особо подчеркните, что в посольстве нет никакой паники…
Разведчик же летел в самолете в Москву, не помня себя от страха.
«Что со мной теперь будет? Кем объявят меня — преступником или героем?..»
Это зависело исключительно от начальства. Оно тщательно, не торопясь, вырабатывало свою точку зрения, исходя из того, что к работе разведчика вообще отношения не имело: общую картину деятельности резидентуры, личные связи начальника отдела и отношение к нему руководителя разведки: желает он его возвысить или свалить. Так очень часто бедный чекист оказывался жертвой случайных обстоятельств. Но все задавали ему один и тот же вопрос:
— Где же ты прокололся, дружок? Откуда японцы узнали, что ты разведчик?..
Краснея, неудачник-шпион бормотал что-то неясное, стараясь разгадать замыслы руководства. Ни слова не говорил он о глупых дежурствах в резидентуре, о полуночных собраниях под наблюдением контрразведки, о ненадежной машине, перешедшей к нему от скомпрометированного предшественника. Вместо этого он упирал на коварство японских спецслужб, слабость агентуры и собственные недоработки. Не трогал он лишь начальство. Оно же после небольшого разбирательства определяло судьбу разведчика, объявляя его или вконец расшифрованным, подходящим лишь для работы в архиве, или, наоборот, абсолютно невиновным, пригодным для дальнейшей работы за рубежом. Многостраничный документ, подготавливаемый по итогам проверки, так и назывался: «Заключение о степени расшифровки разведчика». V японцев подобное заключение лишь вызвало бы смех. Похоже, так иногда и бывало…